Описание
Почему я люблю Сан-Антонио
Останется ли Сан-Антонио в литературе? Я думаю, у него нет такого намерения, и я рад за него. Быть скоропортящимся продуктом ширпотреба, ежедневно доставляя радость десяткам тысяч хороших людей, у которых не так уж много удовольствий в жизни — такая судьба ничуть не хуже тех консервов, которые открывают по великому случаю и стараются показать, что это вкусно, потому что дорого. Я сомневаюсь, что когда-нибудь будут писать диктанты по Сан-Антонио на аттестат. Хотя, кто знает, со всеми этими реформами?
Если Сан-Антонио останется, это произойдет по-другому. Он останется подобно «Канар Аншене»*, потому что он уже внутри нас, потому что он уже прочно вошел в наш язык, потому что уважаемый господин уже говорит по-санантониевски, не подозревая об этом, благодаря нити, которая тянется от его детей и внуков.
Я бы хотел, чтобы когда-нибудь изучали язык Сан-Антонио. Со времен Рабле мало писателей так умело манипулировали словом как он. Его личное арго иногда восходит до поэтического творчества. Я хотел бы, чтобы он никогда не поддался соблазну стать интеллектуалом, подбирающим слова лишь потому, что они послушны мыслям, которые в них сидят. Я хочу, чтобы он продолжал стычки и скачки с этой веселой братией с постоялого двора, которая зовется синтаксисом, морфологией и стилистикой. Я хочу, чтобы он никогда не отступался ни от игры слов, ни от вульгарного каламбура, если такова у него фантазия, лишь бы он сохранял радость словесного изобилия, польки и кадрили слогов, двойного смысла, синонимов, паронимов и антонимов.
Есть люди, которые надевают на свой стиль презерватив, боясь, как бы чего не вышло. Сан-Антонио относится к тем, кто делает детей языком своих предков, незаконнорожденных конечно, но бойких малых, которым я желаю острого глаза, быстрых рефлексов и нелегкой жизни.
Робер Эскарпи
ГЛАВА I
В которой берюрье приоткрывает завесу над мотивами, пробудившими в нем интерес к изысканным манерам
Наипервейшая вежливость заключается в том, чтобы нравиться ближним, поэтому я всегда стараюсь одарить их своей ухоженной физиономией.
— Височки оставим? — спрашивает мой цирюльник, бросая на меня из зеркала взгляд одновременно учтивый, озабоченный и вопрошающий.
Я отвечаю, чтобы он укоротил на сантиметр, и собираюсь продолжить захватывающее чтение журнала Иси Пари (под крупным заголовком: «Между Тони и Маргарет все рвется»), как вдруг знакомый голос врывается в салон, где прежде царило благопристойное мурлыкание.
— Найдется ли малышка, чтоб оформить клешни?
В тот же миг я оставляю бедняжку Маргарет с ее супружескими невзгодами и шарю перископом вокруг себя.
Я без труда засекаю Берюрье, который развалился в кресле, словно только что выловленный кашалот в барке. Его красная рожа выделяется на фоне накидки василькового цвета, в которую облачили нашего Толстяка.
— Месье желает маникюр? — наконец-то перевел парикмахер.
— Йес, кореш, — поправляет Громила. — Мне бы грабли как у барона, хочу посмотреть, как это выглядит.
— Маникюр! — тявкает Фигаро изумительным голосом евнуха-севшего-на-раскаленную-плиту.
Маленькая прыткая брюнетка появляется из подпола с несессером в руках.
— Обслужите месье! — указует чудик, едва скрывая гримасу отвращения.
Безропотно малышка садится возле берюрьевых колен. И тут Монстр выкладывает ей свою длань изысканным жестом вроде: «Людовик XIV отсылает просителя».
— А это, детка, предмет! — объявляет он.
Узрев непристойность, которую ей предлагают, бедняжка делает подскок, и на лбу у нее выступают капельки пота. Надо заметить, такие заготовки увидишь не часто. Представьте темную массу шириной с тарелку, толщиной с дюжину эскалопов, покрытую шерстью и изборожденную шрамами. Пальцы короткие и широкие. Каждый сустав расцвечен кровавыми ссадинами как следствие недавнего избиения, но верх ужаса — это ногти. Твердые как кремень, в широком траурном обрамлении и зазубринами хуже, чем у пепельницы в бистро.
Малышка-маникюрша озирает руку, затем ее обладателя, и бросает взгляд S.O.S. в сторону парикмахера, чтобы позвать его на помощь. Но подлый притворщик делает вид, что не видит. Неоказание помощи в беде, это ему зачтется!
— Ну что, сердечко, можно ли тут что-нибудь сотворить? — вопрошает Берю с тревогой в голосе.
Француженка есть француженка: немного ветрена, быстро загорается и прочее, но уж если говорить о героизме, она не боится никого, вспомните Ивонну де Галляр. Вместо того, чтобы лишиться чувств или удрать, мамзель Лапуш хватает антрекот Толстяка и окунает его в чашу с жидкостью.
— Что вы делаете? — вопит Махина, у которого отношения с водой весьма натянуты.
Она объясняет, что вода — это чтобы размягчить. Берю хмур. Если бы он знал, он не пошел бы на эту авантюру. Вода в чашке быстро приобретает цвет и становится илистой.
Маникюрша в открытую возмущается:
— Вы могли бы сначала руки помыть!
— А еще что, моя радость? — веселится Пухлый, — может, надо ванну принять, коль вы мои когти кромсать будете?
Мужественно она принимается за работу. Эх, тут не пилку бы, а наждак. Рога, друзья мои, настоящие рога зубра.
— У вас явно нет недостатка в кальции! — стонет малышка.
— Я от него опорожняюсь ежедневно, — шутит Его Величество, у которого юмор растет на подоконнике.
Ну и сеанс! Пилка стонет как ржавая пила в полене. Фигаро перестал поливать лосьоном своего клиента, чтобы сечь на сеанс совершенно спокойно. Незанятые коллеги тоже подходят ближе. Зрелище, я вам скажу, достойно внимания. Есть что-то величественное в этой рубке сучьев. Поразительное зрелище: малышка-маникюрша в схватке со здоровенной ручищей, созданной для того, чтобы крушить, рвать, вбивать, выбивать, месить, глушить, вздувать, сокрушать, уничтожать, рубить, врубать, вырубать и побеждать. Пилочница же выглядит хрупкой. Сжав зубы и ноздри, с оскалом как у атлета в решающем рывке, она рашпилит когтевидного со знанием дела, силой и мужеством. Возвышенная, величественная, великодушная! Вот он, французский жар во всем его величии! Браво, Иоанна д’Арк! Ломается крупная пилка номер ноль-ноль-ноль-один (точно такой же пользовался Бальзак, когда пилил ногти на своих ходулях). Это делу не помеха: ей дают другую.
Серый дождь сыпется на сиреневый халат! Уже целая гора вот таких размеров вырастает на полу. Но нужно видеть, что происходит с пальцами Берю! Один за другим его ногти, вот уже расчищенные, округленные, полированные, лакированные выплывают из гнойного шлама, словно очищенные от кожуры фрукты, впервые явившиеся на свет божий! Берю потрясен, сбит с толку, да и обеспокоен тоже. Он осматривает новую руку, совершенно ему чужую, подозревая, что это ему не принадлежит, пытается примерить ее, как примеряют перчатку, разминая кожу в суставах.
Когда правая рука закончена, он сравнивает ее с левой и качает головой.
— А ведь точно, витрину сменили, — шепчет он.
Одна рука трубочиста, другая нотариуса. Одна ассенизатора, другая массажиста. Правая рука хирурга, а левая шахтера! Зрители издают возгласы восхищения. Кто-то аплодирует! Малышка-маникюрша пользуется паузой и выпивает чашку чая.
Мальчик обмахивает ее салфеткой. Патрон звонит по телефону, чтобы заказать для нее фиалки (он уже давно хотел предложить ей цветок, в самом деле).
— Очень устали? — спрашивают у бедняжки.
— Нет, нет, — отвечает она, тряся головой.
Словно храбрая козочка месье Сегена, вот она снова бросается в бой, припудрив руки тальком и понюхав соли. Ах, отважная малышка! Парень, которому она достанется, найдет в ней боевую подругу, это я вам говорю. Какое благородство! Какое самообладание и мужество! Такая честность в неблагодарном деле, которое ей досталось, такое сознание в работе — это невиданно, прекрасно, огромно, выше понимания, это так высоко, что сбивает с толку, просто потрясает! Нужно быть йогом или законченным голлистом, чтобы быть способным на такую жертвенность.
Какой-то старый щеголь, которого превращают с помощью краски и массажа в старого денди, разрыдался под стягивающей маской. Да так, что его мастер-чародей хватается за голову и вопит, что если вдруг водяной пузырь образуется в маске, месье будет иметь мешки под глазами величиной с кузнечные меха.
Вторая рука появляется медленнее. Роженицу-маникюршу сковывает физическая усталость. Несмотря на всю волю и храбрость, силы у нее неотвратимо идут на убыль. Пилка как бы увязает. Бедняжка в двух пальцах (осмелюсь сказать) от срыва. Обморок ее подстерегает. Патрон спрашивает, не подменить ли ее, но куда там, неистово она пилит дальше. Заканчивает мизинец, самый маленький, но самый трудный из-за его выгребных функций в медовых сотах Толстяка. Затем переходит к безымянному. Великолепнейший из пальцев, этот левый безымянный, да и обручальное кольцо придает ему благородства. Щетина его лоснится, шарниры не так подраны, как на других кореньях. Видно, что ему он отдает предпочтение, это его любимчик. Именно он оповещает общество о том, что Берю женат, и это дает ему статус благоприятствования. Толстяк его бережет. Не сует его ни в уши, ни в полости носа, ни в пупок. Не окунает его в суп, чтобы проверить, горячий он или нет. Не пускает в исследования какого-либо неизведанного отверстия. Не пользуется им для охоты за перхотью, давки бубонов или создания переполоха в лесных гнидовьях. Этот левый безымянный — это его протеже. Ноготь этого cлавного пальца он грызет в минуты тревоги. На ногте этого пальца он выполняет действия умножения шариковой ручкой, когда платит налоги.
Украшать его, довершать его, придавать ему блеск новизны — работа относительно легкая. Благородная девица может отдышаться. Немного придя в себя, она идет на приступ среднего пальца. А вот этот — пахарь! Исследователь с печатью исследований. Похоже, ему пришлось поработать больше, чем его друзьям по несчастью. Это настоящий берюрьевый палец! Храбрец! Затейник! Всегда готов свернуться, чтобы нанести удар! Зверь в работе! Весь в следах от работы! Резаный, драный, растресканный, обмороженный. Гордый обломок! Он был поломан, и сросся штопором! Он выдержал все панариции! Все удары молотком! Все огни зажигалок! Живучий! Такие пальцы, сколько бы их ни прищемляло дверями, сколько бы ни затягивало ремнями трансмиссий, стоят назло всему! К тому же, воинственный и, надо думать, шаловливый (Берю работает и правой и левой с завидной ловкостью)!
Пилка грызет и грызет в отчаянном стоне со свистом. Она урчит и хрумчит, и точит, и формирует! Ноготь округляется и начинает — о волшебство! — походить на ноготь. Когда мисс Бархатная Лапка заканчивает его, она вытирает пот на бледной мордашке.
— Давай, девочка, — подбадривает Махина, — еще один, и закрываем дело!
— Да нет же, еще два, поправляет она умирающим голосом.
— Большой не трогать, я его оставлю таким, как есть. Нужен свидетель, чтобы показать, на что были похожи мои клешни раньше.
Радуясь удаче, маникюрша дербанит малозаманчивый указательный. Указательный, на который можно указывать!
Выгребная операция завершается наилучшим образом в мире (и его окрестностях). Самый раз, чтобы я объявился, поэтому, освободившись от нескольких миллиметров волос, я направляюсь к Его Величеству.
— В следующий раз, когда пожелаешь заняться ногтями, обратись к кузнецу, — советую я.
— Сан-А! — орет мой собрат, — ты здесь!
— Самое непонятное, это то, что ты здесь, — уверяю я, — что это вдруг тебя потянуло на элегантность?
Он подмигивает.
— Я тебе все объясню, подожди, когда меня кончат. Если помешаешь шефу, он мне запорет отделку.
Но педик протестует. Мол, с его мастерством, о котором все знают, это еще не причина, чтобы запороть месье. Он смог бы сделать стрижку бритвой даже при землетрясении, вот так.
Продолжая возмущаться, он ставит фен на репу Толстяка, чем вызывет у того бурю негодования.
— Он мне мозги сварит своей воздуходувкой, — голосит мой товарищ.
Он трясется, крестится, чихает, негодует.
Он говорит, что этот салон — пристройка тюрьмы Синг-Синг, застенки гестапо. Он багровеет, плюется. Наконец сеанс закончен, и его избавляют от кресла, накидки, слюнявчика. Он свободен и великолепен. Полит лосьоном, присыпан тальком, словно попка новорожденного, надушен, натуалечен, прилизан, превосходен.
— Бе-есподобно, — блею я, увидев его наряд, словно памятник, с которого сдернули покрывало.
На нем безупречный двубортный голубой костюм, белая рубашка, галстук под жемчуг. Его новые черные туфли скрипят, словно он давит сухое печенье.
— Бруммель! — изумляюсь я.
Он выглядит элегантно, но нескромно. Ходит с развальцем, ставит ноги на манер Людовика XV и часто хлопает веками над гипсовыми глазищами.
Никогда, за всю свою жизнь, не видел я его таким прикинутым, с такой изысканностью и таким вкусом. До сих пор его гардеробные запросы были довольно шутовскими, его слабостью были здоровенные квадраты (предпочтительно, зеленые и красные). Чем больше квадраты, тем больше он от них балдел, мой Берю. Бывало, он даже носил квадраты с квадратами!
— Ты приглашен в Елисей? — спрашиваю я на выходе из салона после раздачи солидных чаевых.
— Хуже! — отвечает он интригующе.
— О! Королева Англии?
— Почти!
Неразговорчивый отец сворачивает совершенно естественным образом к бистро и бухается на молескиновую банкетку.
— Сдаюсь, — объявляю я, и сажусь тоже.
Будучи лукавым от природы, он опорожняет стакан Бруйи прежде, чем подсветить мой мутный фонарь.
— Это целая история, Сан-А. Представь, что я сейчас погуливаю со знатью.
От этого сообщения у меня начинается покалывание в спинном мозгу.
— Ты?
— Я!
Он вытягивает перед собой наманикюренную руку, поблескивая лакированными ногтями в неоновом свете забегаловки.
— Скажем так, что уже несколько дней, как я один в Париже.
— Твоя Берта тебя бросила?
— Она уехала на курорт в Брид-ле-Бэн, чтобы вернуть себе осиную талию.
— Так это же великое семейное потрясение! — восклицаю я, — семья меняет наружность!
— Так надо, — говорит в свое оправдание Берю. — Представь себе, что Берти стала такой объемной, что свои знаки внимания я могу ей оказать, только если обозначу путь вешками! В то утро она залезла на весы, и давай вопить, мол, чего это нету стрелки! Ничего себе! Эта бедная стрелка обезумела от ее веса и скрылась по ту сторону циферблата, бедняга! Весы показывают до ста двадцати, дальше все покрыто мраком! Когда тебе уже не удается узнать, сколько ты весишь, Сан-А, нужно объявлять срочные сборы, верно я говорю? Иначе ты потеряешь связь с самим собой!
Сказав эти сильные слова, мой товарищ-философ просит благосклонного официанта повторить турне.
— Все это не объясняет мне твое совокупление с аристократией, Толстяк.
— Сейчас. С утра загружаю я Берту в поезд и кидаюсь ловить мотор. Открываю дверь такси как раз, когда одна дама открывала вторую, и мы хором кричим: «Улица Помпы!». Смотрим друг на друга и ржем. С первого взгляда я понял, что это светская дама. Тогда я, а ты знаешь, как я галантен: вместо того, чтобы ее послать, а я вполне мог это сделать, прикинь, во-первых, я мужчина, во-вторых, полицейский, короче, я ей говорю бархатным голосом на воздушной подушке: «Дорогая мадам, раз уж нам надо в одну сторону, прокатимся вместе». Она колеблется, потом понимает, что перед ней джентельман, и, в конце концов, соглашается.
От Лионского вокзала до улицы Помпы мы пилим через весь Париж. В час пик, накинь еще часок. В общем, у меня было время, чтобы спеть ей романс очарования, можешь не сомневаться. Я уж не помню, что я ей наплел, но когда мы въезжаем на улицу Помпы, она сама меня приглашает пропустить глоточек в ее гнезде. Я тут же заплатил за полдороги! А дом у нее, это надо видеть! Колотый камень, окна такой высоты, что если бы они были на первом этаже, из них можно было бы сделать ворота! На лестнице ковер, а в лифте бархатная скамейка для тех, у кого головокружение. Прикидываешь?
Он выпивает второй стакан и оставляет красную дорожку на сером галстуке.
— И вот мы перед ее дверью: заметь, единственная на весь этаж, с люксовым половиком, а на нем инициалы дамы. Вместо того, чтобы лезть за ключами, она звонит. И кто же нам открывает? Холуй в полосатом жилете.
— Здравствуйте, госпожа графиня, — говорит этот раб.
Я секу на даму, у меня слегка ум за разум. Она мне улыбается.
— Графиня Труссаль дю Труссо, — представляется она. И вводит меня в салон, где вся мебель выглядит так, будто слезла с лошади. Каким бы ты ни был республиканцем с головы до пят, тебя всегда впечатляет благородство и стиль Людовика XV, надо признать. Трехэтажное имечко эффектно звучит даже в наш век ракет и слабосоленых сырков. Я даже забыл выложить ей свою родословную, и графиню это терзало.
«С кем-таки имею честь беседовать?» — шелестит она, изнемогая от нетерпения.
Я чуть было не подавился, тем более что на стенах была целая выставка портретов, нарисованных маслом (Сир вам их дарит). Они злобно сверлили меня глазами, точно консьержка при виде щенка, который справляет нужду на ее парадный коврик. Дятлы без намека на смех, с острыми носами и колючими глазами. Вот этим и отличается джентри, мужик, оно колкое.
Я оторопел, и думаю: «Ты дал промашку, Толстяк. Тащить графиню в ее альков и не назвать себя — это лажа».
Поэтому я складываюсь пополам по всей длине и выдаю чарующим голосом намбер ван:
«Александр-Бенуа Берюрье, мадам». В таких случаях, приятель, ты благодаришь папулю за то, что навесил тебе сложное имя. Это чуточку смягчает сухость твоего фамильного герба. Какое-то тире, это так немного, но оно как бы в сородичах с самой приставкой, ты согласен?
Я охотно соглашаюсь и даю ему возможность продолжить, так как он явно в ударе.
— Берюрье, Берюрье, — стрекочет она, — не в родстве ли вы-таки с Монглот дю Берюрье Эскалоп по младшей ветви?
Представь, как я ухватился обеими руками за эту возможность.
«Точно, графиня, — подхватываю я. — Я, вроде, как внучатый племянник сторожа охотничьих угодий из замка». Ты понимаешь, Сан-А, я все-же должен был сохранить дистанцию. Немного голубой крови — это не страшно, так, для лукавства. Но захапать всю приставку я не решился. Идея насчет сторожа пришла мне в голову из одного бритишового фильма «Любовник леди Тэтчерли». Мне показалось, что она вот-вот бухнется в свой вырожденческий обморок.
«Господи, как романтично, — закудахтала она. — Как бьется мое сердце». И знаешь, что она сделала? Она взяла мою клешню и наложила себе компресс, чтобы показать, как молотил ее движок. Я, не долго думая, приложился к упаковке и удостоверился, что ее буфер с мехами не был продукцией Данлопийо**. Но мои страхи не подтвердились. Все было искренне. С хорошей выправкой.
«Действительно, трепыхается, графиня, — пожалел я ее, — но не стоит так волноваться, а то можно подцепить одну нехорошую штучку вроде инхарка миокарпа». И не прекращая беседовать, я ей играю гуляющего краба. Для нее это был праздник. До сих пор ей приходилось иметь дело с типами, которые крутили ей любовь от третьего лица единственного числа, да еще со знаками препинания. Тити-мити — это хорошо, когда ты хрумаешь у супрефекта, но если это тет-а-тет, оно стесняет, как ни верти. Бывают такие деликатные минуты, когда работать должен только зверь и даже зверушка, иначе чувства пропадают. Как только ты продекламировал даме: «Не позволите ли вас поцеловать?» вместо того, чтобы круто влепить обнадеживающий засос, это уже фальстарт. Ты должен приподнимать мизинчик, когда держишь чашку с чаем, но не когда инспектируешь лифтер какой-нибудь мышки. Любовь, ее надо творить, засучив рукава, иначе это не что иное, как светская беседа в салоне!
И Берю делает заказ по третьему кругу.
— Она красивая, твоя графиня, Толстяк?
Он издает утробный смешок.
— Если тебе ее описать, ты мне не поверишь, Сан-А. Кстати, окажи честь: давай пообедаем у нее вместе, и ты сможешь оценить своими собственными средствами!
— Мне неудобно, — говорю я. — Высадиться столь внезапно у персоны такого ранга, это, наверное, не принято.
— Погоди-ка, — шепчет Берю и извлекает из кармана измученный том в сафьяновой обложке.
— Он лихорадочно листает. Я наклоняю голову и разглядываю перевернутое название.
— Энциклопедия светских манер, — читаю я по слогам. — Где ты ее раскопал, Толстяк?
— Это моя графиня мне всучила.
Он что-то читает в своей новой Библии и закрывает с резким хлопком.
— В самом деле, — говорит он, — уж лучше предупредить, пойду звякну и попрошу разрешения.
Он встает, требует жетон и отправляется на переговоры со своей благородной дамой. Во время его краткого отсутствия я листаю справочник приличий. Имя автора Гислен де Ликатес, 1913 год. Мне попадается на глаза раздел «Приданое для новорожденного». Описание начинается с набора по 25 франков (1913 г.) для бедных детей и кончается набором по 2000 франков для богатых детей. Дальше я нахожу главу «Искусство монолога», а еще дальше перечень подарков, которые можно делать священнику. Сдается мне, друзья мои, если Берю все это одолеет, он кончит на Ке д’Орсе***! Эта графиня напоминает мне столь известный Пигмалион в своем роде. Во всяком случае, она взялась за титанический труд! Воспитание Толстяка, это все равно, что крестовый поход!
— Заколото! — ревет мой подчиненный, возвращаясь от болтофона, — Она нас ждет.
Он окидывает меня критическим взглядом и качает головой.
— На тебе Принц Уэльский****, но для обеда, пожалуй, сойдет, — заключает он со знанием дела.
* Французская сатирическая газета, дословно: «Закованная утка» (прим. переводчика).
** Фирма, выпускающая матрасы, подушки и пр. (прим. переводчика).
*** Министерство иностранных дел (прим. переводчика).
**** Костюм в клетку (прим. переводчика).